— «Космос» значит «разгул», — серьёзно отвечал Метакса, — «оди» — «песнь». «Комодоя» — весёлое пение в честь Вакха-Дионисия. Так произошло слово «комедия». — И, окинув журналистов ласковым взглядом, Метакса спросил: — Вы не знаете последней новости? Говорят, вчера подписано тайное соглашение между Германией и Советской Россией. О! Делиани! — Наскоро простившись, Метакса нагнал своего соотечественника, шедшего по дорожке с большой корзиной, наполненной шёлковыми тканями.
— Из него никогда не выйдет хорошего журналиста, — сказал Марамбалль, глядя вслед удалявшемуся греку.
— Почему вы так думаете? — процедил сквозь зубы, не выпуская трубки, Лайль.
— Разве настоящий журналист станет говорить о такой крупной новости, как подписание тайного соглашения между державами, если уж ему удалось кое-что пронюхать первым? Да и журналист ли он?
— Метакса приехал в Берлин учиться, а для того, чтобы иметь материальные средства, он корреспондирует какую-то греческую газету. — И, посопев угасавшей трубкой, Лайль продолжал:
— Но вы ошибаетесь, считая его глупым. Он умнее, чем кажется, и хитрее нас двоих, вместе взятых. Если он разбалтывает, как вы полагаете, о дипломатической тайне, то у него, очевидно, своя цель.
Марамбалль задумался. Если бы ему первому удалось добыть сведения о тайном соглашении! Это сразу выдвинуло бы Марамбалля. До сих пор ему приходилось играть вторые роли: «аккредитованным» представителем и корреспондентом газеты «Тан» был некто Эрмет, старый журналист и политический деятель. Он писал корреспонденции по наиболее важным политическим вопросам; на долю же Марамбалля оставались мелочи: театр, искусство, спорт, судебные процессы. Но Марамбалль был честолюбив; притом он любил широко пожить. Не мудрено, что он спал и видел во сне сенсации первостепенной важности, которые он, Марамбалль, сообщает изумлённому миру. Фраза, мельком брошенная Метаксой о тайном соглашении, взволновала его. Это было в его духе. Если бы удалось вырвать эту тайну из недр министерства! Впервые за всё время его дружбы с Лайлем Марамбалль посмотрел на своего товарища с опасением и тревогой.
«Только бы ему не пришла в голову мысль добывать эту чёртову грамоту!»
Лайль поймал взгляд Марамбалля и, улыбаясь углами глаз, спросил:
— Что, задел вас Метакса за живое?
— Глупости, — равнодушно ответил Марамбалль. Он был смущён и зол на Лайля за то, что тот отгадал его мысль. Марамбалль повернулся на стуле, рассеянно посмотрел вдоль аллеи и вдруг весь встрепенулся. Широкая улыбка открыла его прекрасные белые зубы.
Мимо их столика шла девушка в лёгком сером костюме, с открытой головой, остриженной «мальчиком».
— Здравствуйте, господин Марамбалль, — приветливо ответила она на поклон. — Отец сегодня уезжает на заседание к министру, — и, весело улыбнувшись, ока удалилась, помахивая стеком.
Лайль, едва заметно улыбаясь, наблюдал за взглядом Марамбалля, следившим за удалявшейся девушкой. И Марамбалль был вознаграждён: она ещё раз обернулась и кивнула ему головой.
— Какая вольность для немки, не правда ли? — сказал сияющий Марамбалль, поворачивая лицо к Лайлю. — Дочь первого секретаря министра иностранных дел Рупрехта Леера.
— Ого!
— Тип новой немецкой женщины послевоенной формации. Костюм, причёска, манеры, вы видели? Чемпион плавания, лаун-тенниса, поло. Тело Валькирии и голос Лорелеи! Прекрасно поёт. Имеет один только физический недостаток: тяжёлую поступь. Вы заметили? Берлинка, ничего не поделаешь! Если бы сто первых красавиц Берлина прошли по этой дорожке церемониальным маршем, их ноги подняли бы не меньше шума, чем рота солдат.
— С этим недостатком можно помириться, если через сердце фрейлейн Леер лежит путь к тайнам кабинета её отца, — глубокомысленно сказал Лайль.
«И зачем только такие догадливые люди бывают на свете!» — с досадой подумал Марамбалль. — Для француза женщина всегда самоцель, — напыщенно ответил он. — Нас сблизила общая любовь…
Лайль выпустил густой клуб из заново набитой трубки.
— Любовь к спорту и пению. Представьте, она обожает Равеля, Метнера, Стравинского и… французские шансонетки. И я обильно снабжаю её этим легкомысленным жанром. — Посмотрев на часы, Марамбалль сказал:
— Однако мне пора. Музы призывают меня. Иду писать очередной фельетон.
— Так не забудьте же посетить цирк Буша! Глоу! Огонь, жар, пламя, зной и кожа, блестящая, как ботинки, только что вычищенные компатриотом Метаксы.
Марамбалль писал так же легко и непринуждённо, как и жил: не углубляясь и не задумываясь о том, что выйдет. Иногда он удивлял редактора и самого себя блестящим фельетоном, иногда попадал впросак, как это было с его злополучным фельетоном о выпитых морях вина и горах съеденной берлинцами свинины. В работе для него было трудным только одно: сесть за стол. Вся его слишком живая, экспансивная натура протестовала, и ему было так же трудно засадить себя за стол, как ввести в оглобли необъезженную лошадь.
В этот день с ним было как всегда. Усилием воли он заставлял себя подойти к столу, но тотчас увёртывался, проходил мимо, подходил к окну, и, напевая весёлую шансонетку, барабанил пальцами по стеклу. Потом он открывал окно: душно. Потом закрывал его: мешает уличный шум. И при этом курил одну папиросу за другой.
Измерив комнату бесчисленное количество раз вдоль и поперёк, он, наконец, перехитрил свою норовистую натуру: сделал посреди комнаты резкий поворот, подбежал к столу с видом человека, бросающегося в омут, и уселся в кресло, преисполненный решимостью.